Прокляты и убиты – или мертвые сраму не имут?

Я очень надеюсь, что эти размышления не будут приняты как желание навязать свое мнение или уколоть известного и любимого писателя, создавшего очень необычный роман. Это, скорее, попытка внятно сформулировать неясное, мучительное ощущение отталкивания, неприятия взглядов и мыслей автора. Я понимаю, что спорить с человеком, прошедшим войну, видевшим кровь и смерть, хоронившим друзей, испытавшим то, что вынести можно лишь запредельным напряжением духовных и физических сил, дело и безнадежное, и даже в чем-то безнравственное, “но все же, все же, все же…”

Уже само название романа выстраивается как противопоставление традиционным советским книгам о войне: “Непокоренные”, “Чайка”, “Повесть о настоящем человеке”, “Люди с чистой совестью”… или более поздние “Последние залпы”, “Третья ракета”, “Его батальон”, “Усвятские шлемоносцы”, “Победа”. Роман К. Симонова, по праву ставший классикой военной прозы, назван “Живые и мертвые”. Да, будет в нем трагизм, гибель, порой отчаянная в своей безнадежности, но будут и живые, которые вынесут все и пойдут к победе! Книги о войне уже в названиях жизнеутверждающи, победны!

В.П. Астафьев назвал роман жестоко, задавая тем самым тональность повествования о форсировании Днепра, и эпиграф, многозначительно взятый писателем из Евангелия, подхватывает тему: “Не убивай; кто же убьет, подлежит суду”… “всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду…” Итак, не убивай… подлежит суду… А судьей станет писатель-фронтовик, лауреат Государственных премий СССР и РСФСР, уважаемый, читаемый… Заголовок уже осудил, а эпиграф мотивировал осуждение… Посмотрим на процесс?

Идет 1943 год. Герои Астафьева прошли через сибирский учебный лагерь, где так мало нужного для войны им могли (и захотели) дать отцы-командиры, а теперь они в погожий день купаются в Великой реке, которую им предстоит форсировать и в которой узнаем мы Днепр. Придется, как всегда, использовать подручные средства, плыть под огнем, захватить и удержать плацдарм, и дело это практически невозможное, доберется до того берега самая малость, “кто везучий, да кто ничего не понимает. Только сдуру можно одолеть такую ширь на палатке, набитой сеном, или на полене. Памятки солдату и инструкции о преодолении водных преград я читал – их сочинили люди, которые в воду не полезут”, - так говорит один из героев романа, бывалый солдат, к тому же охотник-сибиряк. Но они-то, герои Астафьева, полезут, и эпизоды, рисующие захват плацдарма, и удача писателя, и проблема, требующая размышления.

Картина переправы не просто трагична, она безнадежна. Кажется, сам автор потрясен вселенским размахом убийства: “На острове горели кусты, загодя облитые с самолетов горючей смесью, мечущихся в панике людей расстреливали из пулеметов, глушили минами, река все густела и густела от человеческой каши … противник был хорошо закопан и укрыт, кроме того, через какие-то минуты появились ночные бомбардировщики, развесив фонари над рекой, начали свою смертоносную работу… Старые и молодые, сознательные и несознательные, добровольцы и военкоматом мобилизованные, штрафные и гвардейцы, русские и нерусские, все они кричали одни и те же слова: “Мама! Божечка! Боже!” А пулеметы секли их и секли… Хватаясь друг за друга, раненые и не тронутые пулями и осколками люди связками уходили под воду, река бугрилась пузырями, пенилась страшными бурунами”.

Не просто страшно – это катастрофа космических масштабов, потому что это не только гибель людей, это гибель веры в то, что мир целесообразен, что этот мир – Божий, и не случайно в романе крики погибающих перекрывает голос самого автора: “Боженька, милый, за что, почему ты выбрал этих людей и бросил их сюда, в огненно кипящее земное пекло, ими же сотворенное? Услышь, Господи, имя свое, стоном оно разносится в ночи над смертной холодной рекой. Здесь, в месте гибельном, ответь, за что караешь невинных? Слеп и страшен твой суд…” Это не просто призыв к господу, это проклятие ему, это убеждение, что мир наш отвратителен и обезбожен, лишен благодати. Оставим в стороне религиозное осмысление написанного, хотя В.П. Астафьев уже ответил на вопрос, за что людям этот ад – он “ими же сотворенный”; свое проклятие люди сотворили сами. Посмотрим не на богоискательную позицию В.П. Астафьева, все свои предшествующие годы прожившего в стране, где атеизм был и государственной политикой, и образом жизни общества, человека и писателя. Попробуем увидеть нравственное осмысление происходящего, а для этого обратимся к прошлому.

Очень похожая ситуация возникала уже в русском обществе и в русской культуре. 1904 год. Идет жестокая, кровавая, проигрываемая Россией война с Японией. На рейде порта Чемульпо японская эскадра блокирует два русских корабля: крейсер “Варяг” и канонерку “Кореец”. Отвергнув ультиматум, отказавшись сдаться, русские суда вступают в неравный и безнадежный бой. Это уже после войны выяснится, что и прицелы в орудийных башнях были устаревших конструкций, и снаряды имели взрыватели, которые даже при попадании в цель не всегда срабатывали, так что были практически безвредны для врага – понятно, проклятое самодержавие! – но все это выяснится потом. А сейчас моряки выйдут в море навстречу превосходящим силам противника, будут сражаться, гибнуть, и появится песня:

Мы пред врагом не спустили
Славный Андреевский флаг…

Мы, погибая, не спустили! И наш флаг – славный, и сорвать его с мачты враг сможет только тогда, когда упадет последний матрос, и нет выше чести, нежели душу отдать за други своя!

Не знаю, сказал ли корабельный батюшка перед боем эти древние гордые слова своей пастве, обычным русским мужикам, ставшим матросами, но в душе у них эти слова звучали!

А война-то была империалистическая, для России бесславная, и затопленный крейсер японцы потом со дна подняли, отремонтировали и в состав собственного флота под японским флагом включили… Так что же, не было подвига, была бессмысленная бойня, людей гнали на смерть, а они покорно шли?! Или было все-таки что-то еще, что вело русских моряков в это неравный бой?!

Хочу напомнить, что после Куликовской битвы, да, победной, но такой кровавой, тяжелой для русского народа, князь Дмитрий, ставший в этой битве Донским, просил Церковь установить единый для всей Руси день поминовения павших. Вы помните, вы слышали – Дмитриева родительская суббота? Это оттуда, из далекого XIV века тянется ниточка вечной людской памяти о тех, кто сердцем копье остановил, кто страну спас. Святой памяти, истинно Вечной памяти тех, кто жизнь положил за нас, за други своя…

Виктор Петрович Астафьев нашел другие слова, которыми проводил погибших в Великую Отечественную войну: прокляты и убиты.

В.П. Астафьев верен себе. Роман написан с огромной, беспощадной силой правды. Голодные новобранцы в сборном лагере, жуткая по своей показательно-воспитательной цели сцена расстрела братьев-близнецов, бессмысленно и несправедливо заклейменных дезертирами, заградительные отряды, встречающие пулеметным огнем тех, кто спасся с разбитых плотов и лодок, а теперь пытается прибиться к своему берегу, рыдающий от ужаса связист, тянущий на плацдарм телефонную линию и ради этого, такого нужного, провода бьющий веслом по рукам и головам тонущих однополчан, пытающихся вцепиться в спасительную лодку… Страшная, отталкивающая в своей физиологии правда войны? Да, но эта же кровавая физиология запечатлелась в “Повести о Куликовской битве”, где потрясенный средневековый автор пытается выйти за каноны повествования, чтобы передать катастрофичность окружающей людей гибели: “Паде труп на труп, и паде тело тотарское на телеси крестьянском…” И в отчаянии добавляет: “Смятоша бо ся и размесиша…” Но после этого побоища (так автор назвал страшную битву) появилось предание, что Богородица появляется на Куликовом поле в день поминовения, молится за всех павших, и даже называли тех, кому было это чудесное видение… Выдумки? Да, пусть даже так будем считать в душевной слепоте, не боясь греха, но спросим, что же именно выдумали? Не злобу, не проклятие и ненависть оставил в памяти народ, но Вечную память, слезы и молитвы Матери Божьей.

Над телами тех, кого вспомнил Виктор Петрович Астафьев, не произнесено иных слов, кроме страшных: прокляты и убиты. И если рядовым участникам страшной переправы еще дана автором возможность хотя бы перед смертью покаяться: “Гад я распоследний и смерть мне гадская назначена от Бога оттого, что комсомольчиком плевал я в лик его, иконы в костер бросал…” – так сержант, раненный на плацдарме, вспоминает свое прошлое, то командирам, гонящим людей на верную смерть, у Астафьева и этого не дано, они все мерзки, отвратительны, аморальны, да они просто за гранью добра: “Все речистые комиссары, все бравые командиры, вся передовая советская медицина, все транспортники ушли, бросив несчастных людей”. Но самый отвратительный – начальник политотдела дивизии. (У меня один из учеников подобную ситуацию в обществе и в литературе прокомментировал так: “Это словно в китайскую игрушку батарейку другим концом вставили, и побежал паровозик в обратную сторону”. А ведь прав! Если прежде у В. Кожевникова белогвардеец прибивал гвоздем руку несчастной женщине, то теперь свирепствует ЧК: “и в комнатах наших сидят комиссары, и девочек наших ведут в кабинет…”) Это в советской военной прозе комиссар огненным словом поднимал бойцов в атаку, у В.П. Астафьева начальник политотдела по единственному проводу на плацдарм в разгар боя передает стихи “Гвардейское знамя”, да еще грозит проверить, выучили ли слова! Вот вам боевой призыв партии, получите! И кричит политработник на едва стоящего на ногах офицера, уцелевшего на плацдарме, что и “политическая работа в полку запущена, дисциплина хлябает…” Знают все про него, что перед войной он своими доносами “весь Челябинский обком под расстрел подвел”, знают и то, что живет при нем в политотделе “как при арабском шахе – покорной рабыней” машинистка Изольда… И даже то, что офицер-фронтовик, доведенный до отчаяния, убьет этого политработника, не воспринимается автором как трагедия. Да, герои нашей литературы знали моменты падения, когда зло овладевало душой, и мы помним топор Раскольникова, пистолет Безухова, но эти мгновения русский писатель воспринимал как торжество бесовского в душе героя, а не как момент истины. А герой Астафьева отправит грузовик со спящим политотдельцем на мины, дождется взрыва, водки выпьет, закусит луковкой и спать ляжет, потому что раздавить такую гадину – это не преступление, а суд совести! Не случайно работяга фронтовой, солдат-шофер, узнав о замысле офицера, взволнованно произнесет: “Все правильно! Нельзя такой твари на земле ползать, нельзя!” Это голос человека из народа, а значит прав офицер-фронтовик, что погубит такого мерзавца! Да и фамилия у этого политработника – Мусёнок! Ну совсем как бесёнок! И портрет его дан автором нарочито отталкивающий: “У человека-карлика были крупные, старые черты лица, лопушистые уши, нос в черноватых дырках свищей, широкий, налимий рот с глубокими складками бабы-сплетницы, голос с жестяным звяком”. Надо бы хуже, да хуже нельзя! Кстати, зовут этого мерзавца Лазарь Исакович –привет Астафьеву от Белова и всей “Памяти”!

Да, всякие были люди, разные были полководцы, и об одном из них, Г.К. Жукове, непростой личности, поэт сказал горькие, правдивые, но не оскорбительные слова:

Сколько он пролил крови солдатской
В землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
Белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
Области с ним? “Я воевал”?
Маршал! Проглотит алчная Лета
Эти слова и твои прахоря.
Все же прими их – жалкая лепта
Родину спасшим, вслух говоря.

И очень важно, что, размышляя в своем стихотворении о жизни и смерти Жукова, И. Бродский избирает и размер, и стилистику стихотворения Г.Р. Державина “Снегирь”, написанного на смерть А.В. Суворова – так возникает особое осмысление и места, и роли, и величины сложной, противоречивой, но несомненно выдающейся личности маршала Жукова в русской истории.

Да, народная мудрость знает: кому война, а кому мать родна… Но что-то царапает, тревожит душу, может быть, сознание, что нельзя о мертвых вот так беспощадно, безжалостно, немилосердно, потому что они уже перед иным, высшим судией, а мы о них или хорошее, доброе скажем, или помолчим в скорби…

В романе автор не только рисует трагические картины войны, он пытается дать философское осмысление происходящего, и это вполне в традициях русской литературы. Как у Л. Толстого, когда Пьер чувствует, а князь Андрей осмысливает происходящее, так и В. Астафьев одному из персонажей, интеллигентному Ашоту Васконяну, отводит роль героя, склонного к рефлексии, способного, в силу воспитания, образования, осмыслить увиденное и пережитое. Ашота симпатизирующий ему командир переводит в штаб, в спецотдел, где он мог бы легко и безопасно пересидеть войну, но рвется Ашот в родную роту, потому что “до трепета в сердце полюбил этих ребят”. А еще он мучился вечными вопросами… Только вот эти вечные вопросы решает герой Астафьева в духе современной публицистики: марксизм, размышляет Ашот, “учение-то сие создано в Германии и завезено в качестве подарка в Россию бандой оголтелых самоэмигрантов…” Так и ждешь дальше привычных повторений про запломбированный вагон с двумя десятками злодеев, которые сбили Россию с пути истинного. И автор, словно сознавая, что князь Андрей из Ашота не получился, а философские раздумья ему не даются, обрывает эту линию задолго до конца романа: погибнет Васконян в чреде других страдальцев бессмысленной бойни.

Страдальцы – именно такой образ рождается в романе. Вот это изображение солдата кажется расходящимся с традиционным отношением к воину, защитнику, которое сложилось в русском обществе. В народном восприятии воин воплощался в облике Георгия Победоносца, и не случайно самой уважаемой, почетной наградой для солдата был Георгиевский крест. И писался этот образ у нас не так, как на европейских, католических иконах и картинах – не рыцарем в сверкающих доспехах. Наш Егорий другой, он зло истребляет, но не ради боя, не для утверждения своей доблести, рыцарства. Ему тяжело убивать, и поэтому на наших иконах лик Георгия не блистает отвагой, нет в нем упоения битвой, он скорее несет отблеск сурового долга, и не убивает он – зло казнит. Копье поднять необходимо, потому что змий – это воплощенное зло, насилие, его словом не остановить. Преграда ему – воинский подвиг, духовное борение, вечное и святое противостояние силам тьмы. Вот что исчезает из романа В. Астафьева.

Прекрасный писатель Виктор Петрович Астафьев, но я очень долго буду думать, прежде чем возьму этот роман на урок. И не потому, что в целях военно-патриотического воспитания нужно непременно, чтобы “наши” были всегда героями, а “ихние” – злодеи, в крови по локоть и с антисоветскими подмышками, как говаривали Ильф и Петров. Мне кажется, что русский писатель может быть суровым и жестким, но не безжалостным и жестоким. Какую-то грань переходит в романе писатель. Можно срывать все и всяческие маски с живых, но нельзя срывать покровы с мертвых, и поэт-фронтовик уже прекрасно сказал о своем поколении:

Мы пред нашим комбатом,
Как пред Господом Богом чисты…

А еще возникает ощущение, что автор и сам не знает, что дальше делать со своими героями. “Обескровив зарвавшегося противника в осенних боях, два могучих фронта начнут глубокий охват группировки вражеских войск… загнанные в пустынное, овражное пространство, остатки немецких дивизий подавят гусеницами танков, дотопчут в снегу конницей… разнесут в клочки преследующие их советские войска”. И хочется воскликнуть: да где же они были, эти советские войска, откуда взялись могучие фронты и могучие удары? Весь роман писатель твердил о “тупом упорстве” командования, о бессмысленных потерях, об “идиотизме приказов” и покорстве рядовых исполнителей – и вдруг в духе уже забытых советских эпопей о войне В.П. Астафьев создает образцовый финал.

Мне ближе размышления другого фронтовика, который, вполне возможно, воевал рядом с В.П. Астафьевым. Это отец Дмитрий Дудко, отсидевший после войны в лагерях почти двадцать лет, а потом священник церкви святого Николая под Коломной: “Господи, не могу судить мой народ, не суди его и ты. Прости его за муки, вольные и невольные. Дай благодать моему народу, очисти и убели. Да будет свят!”

Вот это исчезло в романе В.П. Астафьева. Его герои храбры, ловки, по-мужицки сметливы, готовы помочь друг другу, но то, что рисует нам писатель, исключает духовную суть подвига. И остаются солдаты, опытные и не очень, смелые и не совсем, которые оказались в кровавой, им непонятной бойне. Что они скажут внукам, если уцелеют: я воевал, защищая Россию! Или другое: меня гнали на убой неизвестно зачем?!

Поэтому я очень долго буду думать, прежде чем возьму на урок этот роман: разрушает он то самое главное, что соединяет современную прозу и русскую классическую литературу: убеждение, что в самых бесчеловечных обстоятельствах, в крови войны, человек способен на высший духовный взлет, на подвиг, может и в невыносимых условиях остаться человеком, образом и подобием Божьим. И уж если Виктор Петрович начал свой роман словами Евангелия, то завершим размышления о его героях словами святого Феодосия Печерского: “Взявший меч в защиту не праведен, но прав”. В этой глубокой мысли мы увидим то, что исчезло в таком правдивом и таком немилосердном романе прекрасного русского писателя В.П. Астафьева.

на предыдущую страницу